Про Довлатова, добро и алкоголиков

Заповедник

Могут ли бы быть добрыми книги вовсе недобрые? Мне кажется, могут, поскольку есть содержательная разница между произведениями жизнеутверждающими и утверждающими жизнь. Первые заражены оптимизмом строителей светлого будущего и (по)читателями Айн Ренд. Вторые вбирают в себя жизнь, ни от чего в ней не отказываясь. Их герои скромно транслируют ощущение, что даже если плохо – всё равно хорошо. Жена ушла – хорошо, денег нет – хорошо, не печатают – тоже неплохо. А хорошо только потому, что это жизнь и она продолжается. Ощущение сродни тому, когда вспоминают и говорят с улыбкой: «Как хорошо мы плохо жили».

Почему-то носители подобного здорового взгляда на жизнь, авторы и герои таких книг – все сплошь алкоголики. Ерофеев, Довлатов, Буковски…  А те, кто не может позволить себе роскошь повседневного алкоголизма – их читатели. Многие читают, чтобы почувствовать себя на контрасте форм бытия веселее и бодрее. Но есть и другие поводы любить такую литературу.

Во-первых, эти люди принимают себя так же, как жизнь: целиком и оптом, без брезгливых ковыряний: это беру, а это – нет. Они имеют какую-то странную силу жить со своим несовершенством и сохранять достоинство. Причем это конкретное, во плоти, несовершенство – телесное, бытовое, слабохарактерное, а не кокетливое и надуманное. Такое в нашем обществе принято прятать с глаз и в подушку грезить: вот здесь отрезать, а тут пришить. И жутко стыдиться: такой большой дядя, два метра в длину, сорок лет в ширину, а не может не спать до обеда и не выпить лишние два пива. Ай-ай-ай. С этим «ай-ай-ай» многие и живут, постоянно про себя извиняясь перед каждым встречным, и лакируют его злобой и ложным самоутверждением.

И вдруг появляется двухметровый герой Довлатова, пьет после отъезда жены 11 дней, ему мерещатся кошки, и это его не останавливает… И ничего. Нет тут никакого подспудного извинения за себя, страшного и чумазого перед светлым ликом общественности. Я творение божье или не божье, но явно не вам меня судить.

Во-вторых, язык. Например, повесть «Заповедник» написана еще до отъезда в Штаты, но родня ей, по моему мнению, американская литературная традиция. Конечно, там все – от мумифицированного идеологией Пушкина до бутылки кефира – советское. Американская литература, которую Довлатов так любил, отличается от русской. Между нашим писателем и предметом – всегда концепт, эйдос, пыльный идеал. Он всегда часть большого высокого идейного целого про добро и зло, смерть и вечное. Между американским писателем и предметом – дистанция короткая, съезжающая к нулю. Его слова стремятся пощупать плоть мира или хотя бы ее ущипнуть. Это то, чего в поэзии добивались акмеисты – вернуть вещь в слово, найти образ за вычетом мысли, увидеть мир глазами не порченного интеллектуальностью Адама. В какой-то степени это удалось и американским писателям, и Довлатову.

Он единственный современный прозаик, которому Бродский посвятил эссе. Титулованный современник отмечает, что Довлатова из-за ясного, чуждого русской литературе, синтаксиса, постыдно просто переводить на английский язык: «Мы — нация многословная и многосложная; мы — люди придаточного предложения, завихряющихся прилагательных. Говорящий кратко, тем более — кратко пишущий, обескураживает и как бы компрометирует словесную нашу избыточность». В этих коротких, точных предложениях, как пишет Бродский, всегда звучит «негромкая музыка здравого смысла». Вот это и есть то, за что любят Довлатова. И за то, что музыка не громкая – никто не орет экзистенциально спящему в ухо: «Правда! Жить только так! Счастье!». И за то, что звучит здравый смысл – забытая мелодия в царстве побеждающего абсурда, в котором даже Филя из «Спокойной ночи, малыши!» ушел на войну.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *